Конец одного романа - Страница 11


К оглавлению

11

Проснулся я, огорчась ее последней, осторожной фразе, но через три минуты это развеял голос в телефоне. Ни раньше, ни позже не знал я женщины, которая могла бы изменить все простым телефонным разговором, а когда она приходила ко мне или касалась меня, я ей полностью верил до тех пор, пока мы не расставались.

– Алло,– сказала она.– Вы не спите?

– Нет. Когда мы увидимся? Сегодня утром?

– Генри простудился. Он дома.

– Если бы вы могли прийти ко мне…

– Я должна отвечать на звонки.

– Из-за какой-то простуды?

Вчера я пожалел Генри, сейчас он стал врагом, над которым можно глумиться, ненавидеть его, топтать.

– Он совсем охрип.

Мне было приятно, что у него такая нелепая болезнь – крупный чиновник охрип, еле шепчет, не может заниматься вдовами.

– А вас нельзя увидеть? – спросил я.

– Конечно можно.

Она замолчала, и я подумал, что нас прервали. Я стал кричать «Алло! Алло!», но она просто думала, быстро прикидывая, чтобы поточнее ответить.

– В час дня я отнесу ему поднос. Мы с вами можем поесть сандвичей наверху в гостиной. Я ему скажу, что вы хотите поговорить о картине… или о вашей книге.

Спокойствие мое и доверие тут же исчезли – я подумал: сколько раз она прикидывала вот так? Звоня у ее дверей, я был ей врагом или сыщиком, следящим за ее словами, как через несколько лет следили за ней самой Паркис и его сын. Тут дверь открылась, доверие вернулось.

В те дни мы не думали, меня ли к ней тянет, ее ли ко мне,– мы были вместе. Она отнесла Генри поднос (он сидел в зеленом халате, подложив под спину две подушки), и тут же, на твердом полу, не закрыв двери, мы обняли друг друга. Мне пришлось понежнее прикрыть ей рукою рот, чтобы Генри не услышал странного, печального, сердитого крика.

Скрючившись рядом с ней, я глядел на нее и глядел, словно никогда не увижу русых волос, разлившихся по полу, капелек пота на лбу, не услышу тяжелого дыхания, будто она бежала наперегонки, победила и не может отдышаться.

И тут заскрипела ступенька. Секунду-другую мы не двигались. Нетронутые сандвичи стояли на столе, пустые бокалы. Она прошептала: «Пошел вниз…» -села в кресло, взяла на колени тарелку.

– А вдруг он слышал? – сказал я.

– Он не поймет, что это.

Наверное, я глядел недоверчиво, и она сказала неприятно нежным тоном:

– Бедный Генри! За десять лет такого не было.

Но я не успокоился, и мы сидели тихо, пока опять не скрипнула ступенька. Собственный голос показался мне фальшивым, когда я громко сказал:

– Я рад, что вам понравилась сцена с луком. Тут Генри заглянул в комнату. Он нес грелку в сером фланелевом чехле.

– Здравствуйте, Бендрикс,– просипел он.

– Я бы принесла,– сказала Сара.

– Я не хотел тебя беспокоить.

– А мы говорим о вчерашней картине. Он посмотрел на мой бокал.

– Ты бы лучше дала бордо двадцать третьего года,– проговорил он своим одномерным голосом и ушел, прижимая грелку в чехле.

– Как, ничего? – спросил я; она покачала головой.

Сам не знаю, что я имел в виду; наверное, подумал, что при виде Генри ей стало не по себе, но она умела, как никто, прогонять угрызения совести. В отличие от всех нас, она не знала вины. Она считала: что сделано, то сделано, чего же угрызаться? Если бы Генри нас застал, она бы решила, что ему не с чего сердиться. Говорят, католики после исповеди освобождаются от греха – что ж, в этом смысле она была истинной католичкой, хотя верила в Бога не больше, чем я. Нет, так я думал тогда, теперь – не знаю.

Если книга моя собьется с курса, это потому, что сам я заблудился – у меня нет карты. Иногда я думаю, пишу ли я хоть капельку правды? В тот день я беспредельно доверял ей, когда она вдруг сказала мне, хоть я ни о чем не спрашивал: «Я никогда и никого не любила так, как тебя»,– словно, сидя в кресле, держа недоеденный сандвич, она отдалась мне вся, целиком, как пять минут назад на полу. Кто из нас решится говорить вот так, без оглядки? Мы помним, предвидим, колеблемся. Она сомнений не знала. Ей было важно одно -что происходит сейчас. Говорят, вечность – не бесконечное время, но отсутствие времени, и мне иногда кажется, что, забывая себя, Сара касалась этой математической точки, у которой нет измерений, нет протяженности. Что значило время – все прошлое, все мужчины, которых она время от времени (вот оно, снова!) знала, или будущее, когда она могла бы точно с той же правдивостью сказать то же самое? Я ответил, что и я так люблю, и солгал, ибо я никогда не забываю о времени. Для меня нет настоящего – оно либо в прошлом году, либо на будущей неделе.

Не лгала она и тогда, когда сказала: «Никого так не полюблю». Просто у времени есть противоречия, у математической точки их нет. Она любила гораздо лучше, чем я,– ведь я не мог отгородить настоящее, я всегда помнил, всегда боялся. Даже в самый миг любви я, словно сыщик, собирал улики еще не совершенных преступлений, и через четыре с лишним года, когда я открыл письмо Паркиса, память о них умножила мою скорбь.

«С удовольствием сообщаю, сэр,– писал Паркис,– что и я, и мой мальчик завязали знакомство со служанкой из дома 17, что ускорит наши изыскания, т. к. я теперь могу заглянуть в записную книжку особы N, а также исследовать содержимое мусорной корзины, из которой мне удалось изъять ценную улику (прошу вернуть с замечаниями). Особа N несколько лет ведет дневник, но служанка, которую я в целях осторожности буду впредь называть „наш друг“, не смогла добыть его, т. к. особа N запирает его в стол, что само по себе подозрительно. Кроме того, предполагаю, что особа N не всегда делает то, что значится в записной книжке, пользуясь ею для отвода глаз, хотя и не желал бы искажать догадками расследование, в котором прежде всего требуется истинная правда».

11