Следующие дни мне было очень трудно сохранять благоразумие. Теперь я работал ради нас двоих. Утром я устанавливал минимум, семьсот пятьдесят слов, но уже к одиннадцати получалась тысяча. Удивительно, что творит надежда,– роман целый год едва тащился, а теперь подходил к концу. Я знал, что Генри уходит на службу примерно в половине десятого, и Сара могла звонить до половины первого. Он стал приходить к ленчу (это мне сказал Паркие), и до трех она звонить не могла. Я решил до 12.30 перечитывать то, что сделал накануне, а потом, когда ждать не надо,– ходить в Британский музей, собирать материал по Гордону. Читать и выписывать проще, чем писать,– не так поглощает, и мысли о Саре становились между мной и миссией в Китае. Я часто думал, почему мне предложили написать именно эту биографию. Лучше бы выбрали того, кто верит в Бога, как Гордон. Я мог понять, что он упорно сидел в Хартуме, здесь его ненавидели политики, но Библия на столе -это чужой мир, не мой. Может быть, издатель надеялся и на то, что мое циничное отношение к его Богу принесет скандальный успех. Что ж, я ему угождать не собирался – это и Сарин Бог, а я не буду побивать каменьями даже миф, даже призрак, раз она его любит. В те дни я не питал к нему ненависти – ведь победил-то я.
Как-то я ел свои сандвичи (почему-то я всегда пачкал их химическим карандашом) и вдруг услышал знакомый голос, тихий, чтобы не помешать читателям:
– Надеюсь, сэр, теперь все хорошо, простите за нескромность. Я поднял глаза и увидел незабвенные усы.
– Очень хорошо, Паркис, спасибо. Сандвич хотите?
– Нет, сэр, что вы…
– Ладно, ладно. Считайте, это мои расходы. Он робко взял сандвич, посмотрел и сказал так, словно получил монету, а она оказалась золотая:
– Настоящая ветчина!
– Издатель прислал из Америки.
– Спасибо, сэр.
– У меня стоит ваша пепельница,– прошептал я, ибо мой сосед сердито глядел на меня.
– Она дешевая, просто я к ней привык,– шепотом ответил он.
– Как ваш мальчик?
– Живот побаливает, сэр.
– Не думал вас тут увидеть. Работа? За нами следите? Я никак не мог представить, что унылые читатели – какие-то люди в шляпах и шарфах для тепла, один индус, с трудом одолевающий собрание сочинений Джордж Элиот, человек, каждый день засыпавший за одной и той же стопкой книг,– участвуют в драме ревности.
– Нет, сэр. Это не работа. У меня выходной, а мальчик уже в школе.
– Что ж вы читаете?
– Судебные отчеты в «Тайме». Сегодня вот дело Рассела. Помогает, сэр, создает фон. Лучше видишь. Отвлекаешься от мелочей. Я служил с одним из свидетелей, сэр. Мы вместе служили. Теперь он прославился, а я – куда там!
– Кто его знает, Паркие.
– Я знаю. То-то и плохо. Дело Болтон, вот мой предел. Когда вышел закон, что по бракоразводным делам нам нельзя давать показания, для моей специальности это был конец. Судьи никогда нас не называют, они вообще нас не любят.
– Никогда об этом не думал,– сказал я как можно теплее. Паркие и тот может тронуть сердце. Теперь, увидев его, я думаю о Саре. Я поехал домой на метро, надеясь, что ее увижу, и сидел, и ждал звонка, и понял – нет, не сегодня. В пять я набрал ее номер, услышал короткие гудки и положил трубку: Генри мог вернуться пораньше, а как мне с ним говорить, я ведь победил, Сара любит меня, она от него уходит. Но если победа откладывается, вынести это не легче, чем затянувшееся поражение.
Телефон зазвонил через восемь дней – совсем не в то время, раньше девяти. Я сказал: «Алло» – и услышал голос Генри.
– Это вы, Бендрикс? – спросил он. Голос был очень странный, и я подумал: «Неужели сказала?»
– Да, это я.
– Очень страшная вещь случилась. Вам надо знать. Сара умерла. Как неестественно мы себя ведем в такие минуты! Я сказал:
– Сочувствую, Генри, сочувствую.
– Вы свободны сейчас?
– – Да.
– Приходите, выпьем. Я не могу один.
Ночь я провел у Генри. Я впервые спал у него. Сара лежала в комнате для гостей (она ушла туда за неделю, чтобы не мешать Генри кашлем), и я спал на тахте в той самой комнате, где мы любили друг друга на полу. Я не хотел оставаться на ночь, он упросил.
Наверное, мы выпили больше бутылки виски. Помню, он сказал:
– Как странно, Бендрикс, мертвых ревновать нельзя. Она только что умерла, а я уже позвал вас.
– К чему и ревновать? Это давно кончилось.
– Не утешайте меня, Бендрикс. Это не кончалось ни у нее, ни у вас. Мне повезло. Я все время был с ней. Вы меня ненавидите?
– Не знаю, Генри. Думал – да, а теперь не знаю.
Мы сидели в кабинете, без света. Газ в камине горел так слабо, что мы друг друга не видели, и я мог понять, когда он плачет, только по голосу. «Дискобол» метил в нас из темноты. Я спросил:
– Как это было, Генри?
– Помните, мы встретились перед домом? Недели три-четыре назад? Она в тот вечер простудилась. Лечиться не хотела. Я даже не знал, что затронуты легкие. Она никому ничего не говорила.
«Даже дневнику»,– подумал я. Там не было ни слова о болезни. Ей некогда было болеть.
– В конце концов она слегла,– сказал Генри,– но не вылежала и не хотела доктора, она им вообще не верит. Неделю назад она встала и вышла, Бог знает зачем. Сказала, надо пройтись. Я вернулся, а ее нет. Пришла в девять, совсем промокшая – хуже, чем тогда. Наверное, не один час гуляла под дождем. Ночью у нее был жар, она бредила. Не знаю, с кем она говорила – не с вами. не со Мной. Я уговорил вызвать врача. Он сказал, если бы начать пенициллин на неделю раньше, можно было бы ее спасти.
Нам оставалось пить виски. Я думал о Том, кого выследил Паркие по моей воле,– да, Он победил. «Нет, я Генри не ненавижу. Я ненавижу Тебя, если Ты есть». Я вспомнил, как она сказала этому Смитту, что я научил ее верить. Не знаю уж, каким образом, но я и себя ненавижу, когда подумаю, что потерял!